в июле месяце мы узнали что мемель добровольно сдался

Екатерина Великая. Золотой век Российской Империи (13 стр.)

А Екатерина жила в Ораниенбауме, где решила всерьез заняться верховой ездой «по всем правилам». Обучал ее Циммерман – один из лучших берейторов России, и он бывал так растроган успехами Екатерины, что время от времени целовал ее сапог. Она вставала в шесть утра, одевалась по-мужски и шла в сад на площадку, ставшую ее манежем. К осени Циммерман выписал для нее скаковую лошадь и по всем манежным правилам вручил награду – серебряные шпоры. Летом Понятовский съездил в Польшу и вернулся ее аккредитованным послом. Перед отъездом он приехал в Ораниенбаум проститься, приехал не один, а с неким шведским графом. В кабинете Екатерины ее болонка с лаем набросилась на гостя и выразила бурную радость при виде Понятовского. «Друг мой, – сказал ему граф Горн, – нет ничего более предательского, чем маленькие болонки», – единственный случай, когда Екатерина намекает на ее отношения с Понятовским. Когда тот уехал, английский посол кавалер Уильямс сообщил ей, что канцлер Бестужев всячески интригует, чтобы Понятовский был аккредитован в России, а он, Уильямс, этому способствует – это один из немногих случаев, когда она упоминает в своих Записках об английском после Уильямсе (который, впрочем, осенью уехал в Англию). «В июле месяце мы узнали, – пишет она, – что Мемель добровольно сдался русским войскам 24 июля. А в августе получили известие о сражении при Гросс-Егерсдорфе, выигранном русской армией 19 августа. В день молебствия я дала большой обед в моем саду великому князю и всему, что только было наиболее значительного в Ораниенбауме».

Русские войска побеждали, а командующий ими фельдмаршал Апраксин повел себя странно: вместо того чтобы развить наступление, стал отступать «с такой поспешностью, что это стало походить на бегство», «сжигал свой экипаж и заклепывал пушки». По просьбе канцлера Екатерина написала Апраксину письмо, убеждая его прекратить бегство, которое его позорит, и продолжать наступление. Вскоре Апраксин был отстранен от должности, арестован и умер в ходе следствия.

Екатерина становилась все более независимой. Еще летом 1756 года она задумала дать праздник в своем ораниенбаумском саду.

Она заказала знаменитому итальянскому архитектору Антонио Ринальди огромную колесницу, музыку – капельмейстеру императорской итальянской капеллы, композитору Франческо Арайе, стихи – придворному итальянскому поэту. Поперек садовой аллеи выстроили декорации с занавесом, – все это богато иллюминировано, как и весь сад. Перед декорацией поставили столы для ужина. За ними собралось множество народа.

После первого блюда занавес поднялся и открыл ярко освещенную аллею, по ней медленно двигалось нечто необыкновенное: штук двадцать быков, убранных цветочными гирляндами, тащили колесницу, на которой помещались оркестр и хор, а вокруг плясали столько танцовщиков и танцовщиц, сколько, по словам Екатерины, она смогла собрать.

И тут в дело вступила никем не запланированная луна. Колесница остановилась, великолепно освещенная ею, и все могли рассмотреть красоту представленного зрелища и насладиться чудесной симфонической музыкой. Восторг был всеобщий.

После второго блюда послышались трубы и литавры, выскочил скоморох с криком: «Милостивые государи и милостивые государыни! Заходите ко мне, вы найдете в моих лавочках даровую лотерею». Оказалось, что по сторонам от большого занавеса есть два маленьких, за ними «две ярко освещенные лавочки, в одной из них раздавались бесплатно лотерейные нумера для фарфора, а в другой – для цветов, лент, вееров, гребенок, кошельков, перчаток, темляков и тому подобных «безделок». После третьего блюда начались танцы, которые шли до утра.

Все были в восхищении от праздника, «правда, что я ничего не пожалела, – пишет Екатерина, – вино мое нашли чудным, ужин отличнейшим, все было на мой счет, и праздник стоил мне от десяти до пятнадцати тысяч; заметьте, что я имела всего тридцать тысяч в год… Не было ни друга, ни врага, который не унес бы какой-нибудь тряпки на память обо мне; и так как на этом празднике, который был маскарадом, было множество народа из всех слоев общества, и общество в саду было смешанное и, между прочим, находилось много женщин, которые обыкновенно не появлялись совсем при дворе и в моем присутствии, то все хвастались моими подарками, хотя в сущности они были неважными, потому что, я думаю, не было ни одного дороже ста рублей, но их получили от меня, и всем было приятно сказать: это у меня от ее императорского высочества, великой княгини; она сама доброта, она всем сделала подарки; она прелестна; она смотрела на меня с веселым, любезным видом; она находила удовольствие заставлять нас танцевать, угощаться, гулять; она рассаживала тех, у кого не было места; она хотела, чтобы все видели то, а тут было на что посмотреть; она была весела, одним словом, в этот день у меня нашли качества, которых за мной не знали, и я обезоружила своих врагов. Это и было моей целью».

Война, болезнь императрицы – и рядом с этим молодая жизнь берет свои права. Атмосфера влюбленности и даже любви (о ней, если не считать эпизода с болонкой, мы ничего не знаем, разве только то, что в 1759 году у Екатерины родилась дочь Анна, и били пушки, и княжеская чета получила денежные подарки).

Встречи за ширмами, которым риск придавал особую прелесть; увитые цветами быки в лунном свете, влекущие за собой целую симфонию цвета и звука; скаковая лошадь и серебряные шпоры (россыпь красоты и веселья, которую так любил XVIII век). Кто бы мог предположить, что под этой прелестной жизнью, в «подвале» ее таится совсем другая.

В 1909 году была издана редкая книга – если открыть ее посередине и читать, не обратив внимание на комментарий, то видишь: переписываются двое мужчин, один к другому обращается «ваше превосходительство». Но если вчитаться внимательней, можно заметить, что один из мужчин раза два-три говорит о себе в женском роде, а единожды подписывается «Екатерина» – это к ней адресат обращается «ваше превосходительство».

Перед нами тайная – сверхтайная! – переписка великой княгини с английским послом кавалером Уильямсом. Время переписки – с лета 1756-го по лето 1757-го. Она совершенно переворачивает наше представление о жизни великой княгини в эти годы. Мы находим ее в самой гуще интриг, не только придворных, но и международных. Порой кажется, что английский посол совсем завладел волей Екатерины, она ему докладывает, а он дает советы: убеждает ее, что Франция и Англия враждебны «малому двору», то есть ей с ее мужем, что их преданный друг – это Фридрих Прусский, он вообще друг России и не хочет войны. А «его превосходительство» отвечает: «Я занят формированием, обучением и привлечением разного рода пособников для события, наступления которого вы желаете. В моей голове сумбур от интриг и переговоров». Что это за желанное событие, догадаться нетрудно. «Когда начнется агония, войду в комнату сына, оставлю с ним А. Г. Разумовского или возьму его к себе». С ним (с ней) будут гвардейские офицеры. «Заметьте, что они получат приказание только от великого князя и от меня. Чуть что, возьму под стражу Шуваловых, но все это только когда начнется агония». Уильямс одобряет этот план, но предупреждает о грозящих опасностях. Потом речь заходит о деньгах и о расписке, сперва не очень ясно, о чем идет речь, а потом более чем ясно: Уильямс присылает ей на подпись текст расписки в получении от английского короля десяти тысяч фунтов стерлингов, которые она обязуется вернуть по первому требованию. Долг этот заплатит императрица Екатерина. Дел у нее по горло: «Я работаю с бумагами, как министр».

И в Европе уже знают: при русском дворе есть умная великая княгиня.

Речь заходит о Понятовском, Уильямс сообщает, что это – его воспитанник, его приемный сын. «Вы не находите, что он хорошо удался?» – шутит посол (да, конечно, она убеждена, что он удался на славу). Но его приезд в Россию задерживается, и она, уже не скрываясь, жмет на Бестужева, требуя, чтобы Понятовский приехал незамедлительно. И Понятовский приезжает.

Между тем Шуваловы побеждают, начинается война. В кипении страстей, в клубке интриг Екатерина словно бы не понимает, что с началом войны положение дел резко меняется: если до сих пор она могла объяснять себе самой, что английские деньги – это обычный заем у соседней державы, то теперь – это деньги, полученные тайно от государства, с которым Россия находится в состоянии войны. Она как ни в чем не бывало продолжает сообщать своему корреспонденту, что происходит при дворе, и вот перед нами текст, от которого – мороз по коже. «Его превосходительство» сообщает, что «щупал и перещупал Апраксина», чтобы узнать, какую инструкцию тот получил от Елизаветы Петровны. Вот какой был разговор. Екатерина: «Вы будете брать Мемель?» Апраксин: «Нет». Екатерина: «Вы пойдете через Польшу?» Апраксин: «Да». Екатерина говорит ему, что Фридрих II не хочет войны. Апраксин отвечает: «Мои полки уже продвинулись к Курляндии».

Итак: планы захвата власти в час смерти Елизаветы, получение денег от иностранной державы, с которой Россия находится в состоянии войны, передача послу этой державы сведений о предполагаемом передвижении российской армии – что она, о двух головах? И не помнит о судьбе статс-дамы Лопухиной? Нет, у нее одна голова, и в ней единственное решение. «Я буду царствовать, – пишет она Уильямсу, – или погибну». В этом решении Екатерины разгадка ее поступков.

Источник

В июле месяце мы узнали что мемель добровольно сдался

Счастье не так слепо, как его себе представляют. Часто оно бывает следствием длинного ряда мер, верных и точных, не замеченных толпою и предшествующих событию. А в особенности счастье отдельных личностей бывает следствием их качеств, характера и личного поведения. Чтобы сделать это более осязательным, я построю следующий силлогизм:

качества и характер будут большей посылкой;

счастье или несчастье — заключением.

Вот два разительных примера: Екатерина II, Петр III. Мать Петра III, дочь Петра I[1], скончалась приблизительно месяца через два после того, как произвела его на свет, от чахотки, в маленьком городке Киле, в Голштинии, с горя, что ей пришлось там жить, да еще в таком неудачном замужестве. Карл Фридрих, герцог Голштинский, племянник Карла XII, короля Шведского, отец Петра III, был принц слабый, неказистый, малорослый, хилый и бедный (смотри «Дневник» Бергхольца[2] в «Магазине» Бюшинга[3]). Он умер в 1739 году и оставил сына, которому было около одиннадцати лет, под опекой своего двоюродного брата Адольфа-Фридриха, епископа Любекского, герцога Голштинского, впоследствии короля Шведского, избранного на основании предварительных статей мира в Або по предложению императрицы Елисаветы.

Во главе воспитателей Петра III стоял обер-гофмаршал его двора Брюммер, швед родом; ему подчинены были обер-камергер Бергхольц, автор вышеприведенного «Дневника», и четыре камергера; из них двое — Адлерфельдт, автор «Истории Карла XII», и Вахтмейстер — были шведы, а двое других, Вольф и Мардефельд, — голштинцы. Этого принца воспитывали в виду Шведского престола при дворе, слишком большом для страны, в которой он находился, и разделенном на несколько партий, горевших ненавистью; из них каждая хотела овладеть умом принца, которого она должна была воспитать, и, следовательно, вселяла в него отвращение, которое все партии взаимно питали по отношению к своим противникам. Молодой принц от всего сердца ненавидел Брюммера, внушавшего ему страх, и обвинял его в чрезмерной строгости. Он презирал Бергхольца, который был другом и угодником Брюммера, и не любил никого из своих приближенных, потому что они его стесняли.

С десятилетнего возраста Петр III обнаружил наклонность к пьянству. Его понуждали к чрезмерному представительству и не выпускали из виду ни днем ни ночью. Кого он любил всего более в детстве и в первые годы своего пребывания в России, так это были два старых камердинера: один — Крамер, ливонец, другой — Румберг, швед. Последний был ему особенно дорог. Это был человек довольно грубый и жесткий, из драгунов Карла XII. Брюммер, а следовательно, и Бергхольц, который на все смотрел лишь глазами Брюммера, были преданны принцу, опекуну и правителю; все остальные были недовольны этим принцем и еще более — его приближенными. Вступив на русский престол, императрица Елисавета послала в Голштинию камергера Корфа[4], вызвать племянника, которого принц-правитель и отправил немедленно, в сопровождении обер-гофмаршала Брюммера, обер-камергера Бергхольца и камергера Дукера, приходившегося племянником первому.

Велика была радость императрицы по случаю его прибытия. Немного спустя она отправилась на коронацию в Москву. Она решила объявить этого принца своим наследником. Но прежде всего он должен был перейти в православную веру. Враги обер-гофмаршала Брюммера, а именно — великий канцлер граф Бестужев[5] и покойный граф Никита Панин[6], который долго был русским посланником в Швеции, утверждали, что имели в своих руках убедительные доказательства, будто Брюммер с тех пор, как увидел, что императрица решила объявить своего племянника предполагаемым наследником престола, приложил столько же старания испортить ум и сердце своего воспитанника, сколько заботился раньше сделать его достойным шведской короны. Но я всегда сомневалась в этой гнусности и думала, что воспитание Петра III оказалось неудачным по стечению несчастных обстоятельств. Передам, что я видела и слышала, и это разъяснит многое.

Я увидела Петра III в первый раз, когда ему было одиннадцать лет, в Эйтине, у его опекуна, принца-епископа Любекского. Через несколько месяцев после кончины герцога Карла-Фридриха, его отца, принц-епископ собрал у себя в Эйтине в 1739 году всю семью, чтобы ввести в нее своего питомца. Моя бабушка, мать принца-епископа, и моя мать[7], сестра того же принца, приехали туда из Гамбурга со мною. Мне было тогда десять лет. Тут были еще принц Август и принцесса Анна, брат и сестра принца-опекуна и правителя Голштинии. Тогда-то я и слышала от этой собравшейся вместе семьи, что молодой герцог наклонен к пьянству и что его приближенные с трудом препятствовали ему напиваться за столом, что он был упрям и вспыльчив, что он не любил окружающих, и особенно Брюммера, что, впрочем, он выказывал живость, но был слабого и хилого сложения.

Действительно, цвет лица у него был бледен и он казался тощим и слабого телосложения. Приближенные хотели выставить этого ребенка взрослым и с этой целью стесняли и держали его в принуждении, которое должно было вселить в нем фальшь, начиная с манеры держаться и кончая характером.

Как только прибыл в Россию голштинский двор, за ним последовало и шведское посольство, которое прибыло, чтобы просить у императрицы ее племянника для наследования шведского престола. Но Елисавета, уже объявившая свои намерения, как выше сказано, в предварительных статьях мира в Або, ответила шведскому сейму, что она объявила своего племянника наследником русского престола и что она держалась предварительных статей мира в Або, который назначал Швеции предполагаемым наследником короны принца-правителя Голштинии. (Этот принц имел брата[8], с которым императрица Елисавета была помолвлена после смерти Петра I. Этот брак не состоялся, потому что принц умер от оспы через несколько недель после обручения; императрица Елисавета сохранила о нем очень трогательное воспоминание и давала тому доказательства всей семье этого принца.)

Итак, Петр III был объявлен наследником Елисаветы и Русским Великим Князем, вслед за исповеданием своей веры по обряду православной церкви; в наставники ему дали Симеона Теодорского[9], ставшего потом Архиепископом Псковским. Этот принц был крещен и воспитан по лютеранскому обряду, самому суровому и наименее терпимому, так как с детства он всегда был неподатлив для всякого назидания.

Я слышала от его приближенных, что в Киле стоило величайшего труда посылать его в церковь по воскресеньям и праздникам и побуждать его к исполнению обрядностей, какие от него требовали, и что он большей частью проявлял неверие. Его Высочество позволял себе спорить с Симеоном Теодорским относительно каждого пункта; часто призывались его приближенные, чтобы решительно прервать схватку и умерить пыл, какой в нее вносили; наконец, с большой горечью, он покорялся тому, чего желала императрица, его тетка, хотя он и не раз давал почувствовать — по предубеждению ли, по привычке ли, или из духа противоречия, — что предпочел бы уехать в Швецию, чем оставаться в России. Он держал при себе Брюммера, Бергхольца и своих голштинских приближенных вплоть до своей женитьбы; к ним прибавили, для формы, нескольких учителей: одного, Исаака Веселовского[10], для русского языка — он изредка приходил к нему вначале, а потом и вовсе не стал ходить; другого — профессора Штелина[11], который должен был обучать его математике и истории, а в сущности играл с ним и служил ему чуть не шутом. Самым усердным учителем был Ланге[12], балетмейстер, учивший его танцам.

Источник

В июле месяце мы узнали что мемель добровольно сдался

Счастье не так слепо, как его себе представляют. Часто оно бывает следствием длинного ряда мер, верных и точных, не замеченных толпою и предшествующих событию. А в особенности счастье отдельных личностей бывает следствием их качеств, характера и личного поведения. Чтобы сделать это более осязательным, я построю следующий силлогизм:

качества и характер будут большей посылкой;

счастье или несчастье – заключением.

Вот два разительных примера:

Мать Петра III, дочь Петра I[i], скончалась приблизительно месяца через два после того, как произвела его на свет, от чахотки, в маленьком городке Киле, в Голштинии, с горя, что ей пришлось там жить, да еще в таком неудачном замужестве. Карл Фридрих, герцог Голштинский[ii], племянник Карла XII, короля Шведского, отец Петра III, был принц слабый, неказистый, малорослый, хилый и бедный (смотри «Дневник» Бергхольца[iii] в «Магазине» Бюшинга[iv]). Он умер в 1739 году и оставил сына, которому было около одиннадцати лет, под опекой своего двоюродного брата Адольфа-Фридриха, епископа Любекского, герцога Голштинского, впоследствии короля Шведского, избранного на основании предварительных статей мира в Або по предложению императрицы Елисаветы[v].

Во главе воспитателей Петра III стоял обер-гофмаршал его двора Брюммер[vi], швед родом; ему подчинены были обер-камергер Бергхольц, автор вышеприведенного «Дневника», и четыре камергера; из них двое – Адлерфельдт[vii], автор «Истории Карла XII», и Вахтмейстер[viii] – были шведы, а двое других, Вольф и Мардефельд,- голштинцы. Этого принца воспитывали в виду Шведского престола при дворе, слишком большом для страны, в которой он находился, и разделенном на несколько партий, горевших ненавистью; из них каждая хотела овладеть умом принца, которого она должна была воспитать, и, следовательно, вселяла в него отвращение, которое все партии взаимно питали по отношению к своим противникам. Молодой принц от всего сердца ненавидел Брюммера, внушавшего ему страх, и обвинял его в чрезмерной строгости. Он презирал Бергхольца, который был другом и угодником Брюммера, и не любил никого из своих приближенных, потому что они его стесняли.

С десятилетнего возраста Петр III обнаружил наклонность к пьянству. Его понуждали к чрезмерному представительству и не выпускали из виду ни днем ни ночью. Кого он любил всего более в детстве и в первые годы своего пребывания в России, так это были два старых камердинера: один – Крамер, ливонец, другой – Румберг, швед. Последний был ему особенно дорог. Это был человек довольно грубый и жесткий, из драгунов Карла XII. Брюммер, а следовательно, и Бергхольц, который на все смотрел лишь глазами Брюммера, были преданны принцу, опекуну и правителю; все остальные были недовольны этим принцем и еще более – его приближенными. Вступив на русский престол, императрица Елисавета послала в Голштинию камергера Корфа[ix], вызвать племянника, которого принц-правитель и отправил немедленно, в сопровождении обер-гофмаршала Брюммера, обер-камергера Бергхольца и камергера Дукера, приходившегося племянником первому.

Велика была радость императрицы по случаю его прибытия. Немного спустя она отправилась на коронацию в Москву. Она решила объявить этого принца своим наследником. Но прежде всего он должен был перейти в православную веру. Враги обер-гофмаршала Брюммера, а именно – великий канцлер граф Бестужев[x] и покойный граф Никита Панин[xi], который долго был русским посланником в Швеции, утверждали, что имели в своих руках убедительные доказательства, будто Брюммер с тех пор, как увидел, что императрица решила объявить своего племянника предполагаемым наследником престола, приложил столько же старания испортить ум и сердце своего воспитанника, сколько заботился раньше сделать его достойным шведской короны. Но я всегда сомневалась в этой гнусности и думала, что воспитание Петра III оказалось неудачным по стечению несчастных обстоятельств. Передам, что я видела и слышала, и это разъяснит многое.

Я увидела Петра III в первый раз, когда ему было одиннадцать лет, в Эйтине, у его опекуна, принца-епископа Любекского. Через несколько месяцев после кончины герцога Карла-Фридриха, его отца, принц-епископ собрал у себя в Эйтине в 1739 году всю семью, чтобы ввести в нее своего питомца. Моя бабушка, мать принца-епископа, и моя мать[xii], сестра того же принца, приехали туда из Гамбурга со мною. Мне было тогда десять лет. Тут были еще принц Август[xiii] и принцесса Анна[xiv], брат и сестра принца-опекуна и правителя Голштинии. Тогда-то я и слышала от этой собравшейся вместе семьи, что молодой герцог наклонен к пьянству и что его приближенные с трудом препятствовали ему напиваться за столом, что он был упрям и вспыльчив, что он не любил окружающих, и особенно Брюммера, что, впрочем, он выказывал живость, но был слабого и хилого сложения.

Действительно, цвет лица у него был бледен и он казался тощим и слабого телосложения. Приближенные хотели выставить этого ребенка взрослым и с этой целью стесняли и держали его в принуждении, которое должно было вселить в нем фальшь, начиная с манеры держаться и кончая характером.

Как только прибыл в Россию голштинский двор, за ним последовало и шведское посольство, которое прибыло, чтобы просить у императрицы ее племянника для наследования шведского престола. Но Елисавета, уже объявившая свои намерения, как выше сказано, в предварительных статьях мира в Або, ответила шведскому сейму, что она объявила своего племянника наследником русского престола и что она держалась предварительных статей мира в Або, который назначал Швеции предполагаемым наследником короны принца-правителя Голштинии. (Этот принц имел брата[xv], с которым императрица Елисавета была помолвлена после смерти Петра I. Этот брак не состоялся, потому что принц умер от оспы через несколько недель после обручения; императрица Елисавета сохранила о нем очень трогательное воспоминание и давала тому доказательства всей семье этого принца.)

Итак, Петр III был объявлен наследником Елисаветы и Русским Великим Князем, вслед за исповеданием своей веры по обряду православной церкви; в наставники ему дали Симеона Теодорского[xvi], ставшего потом Архиепископом Псковским. Этот принц был крещен и воспитан по лютеранскому обряду, самому суровому и наименее терпимому, так как с детства он всегда был неподатлив для всякого назидания.

Я слышала от его приближенных, что в Киле стоило величайшего труда посылать его в церковь по воскресеньям и праздникам и побуждать его к исполнению обрядностей, какие от него требовали, и что он большей частью проявлял неверие. Его Высочество позволял себе спорить с Симеоном Теодорским относительно каждого пункта; часто призывались его приближенные, чтобы решительно прервать схватку и умерить пыл, какой в нее вносили; наконец, с большой горечью, он покорялся тому, чего желала императрица, его тетка, хотя он и не раз давал почувствовать – по предубеждению ли, по привычке ли, или из духа противоречия,- что предпочел бы уехать в Швецию, чем оставаться в России. Он держал при себе Брюммера, Бергхольца и своих голштинских приближенных вплоть до своей женитьбы; к ним прибавили, для формы, нескольких учителей: одного, Исаака Веселовского[xvii], для русского языка – он изредка приходил к нему вначале, а потом и вовсе не стал ходить; другого – профессора Штелина[xviii], который должен был обучать его математике и истории, а в сущности играл с ним и служил ему чуть не шутом.

Источник

В июле месяце мы узнали что мемель добровольно сдался

Екатерина Великая. «Золотой век» Российской Империи

Они сидят на подоконнике, очень высоком, их ноги до полу не достают. Сидят притихшие, не спуская глаз с двери напротив.

Он постарше, но мал ростом, тщедушен и ребячлив. Она, вытянувшаяся за время болезни, худа, как скелет, и (так думает она сама) страшна, как смертный грех. За те несколько месяцев, что она в России, они уже привыкли друг к другу, и он, ее жених, поведал ей великую тайну: он влюблен во фрейлину Лопухину и хотел бы на ней жениться, но увы, она удалена от двора. Девочка знает, с матерью этой фрейлины произошло что-то ужасное – кажется, ее казнили страшной казнью, немудрено, что дочь удалена от двора. Зачем же на ней жениться? Ее ничуть не огорчило, что он ей, своей невесте, рассказывал, как любит другую; она уже поняла: этот мальчик не так-то ей и нужен, зато ей очень нужна российская корона.

И вот теперь, притихшие, сидят они на подоконнике, а прямо против них дверь, там идет разговор, который должен решить их судьбу.

– Если ваша мать и виновата, – говорит он, – это не значит, что вы тоже виноваты.

– Она моя мать, – отвечает девочка.

Но все-таки они дети и начинают болтать о постороннем, смеяться потихоньку, а потом и вовсе хохотать.

Резко распахнувшаяся дверь застает их врасплох, к ним выходит граф Лесток, приближенный императрицы.

– Этому шумному веселью скоро конец, – говорит он и поворачивается к девочке: – Вам пора собираться, вы возвращаетесь домой.

Она ничего не может понять – ее так хорошо встречали в России, она изо всех сил учит русский язык, зубрит по ночам… Ужас все больше овладевает ею: значит, теперь с позором тащиться обратно в Германию.

Она не может произнести ни слова, мальчик пытается узнать у Лестока, что случилось.

– Сейчас узнаете, – говорит тот и уходит.

Теперь они и вовсе притихли.

Наконец в дверях появилась сама Елизавета Петровна, она, как видно, в большом гневе. Дети поспешно спрыгивают с подоконника. Императрица остановилась, посмотрела на них, улыбнулась, поцеловала сперва одну, потом другого и пошла, шумя платьем.

Может быть, все-таки они не уезжают?

Но вид матери (она вышла вслед за императрицей), ее красное, мокрое от слез лицо говорят ей: нет, уезжают.

Вот они и появились перед нами (вместе с той тревогой, в которой живут непрестанно) – участники будущих трагедий: императрица Елизавета Петровна, ее наследник великий князь Петр Федорович и та, которую все еще зовут Софией Фредерикой Августой, принцессой Ангальт-Цербстской, и которая скоро станет Екатериной и русской великой княгиней (ее мать мы оставим в стороне, она скоро уедет и больше никогда не увидит своей дочери). Итак – трое, и начнем мы, конечно, с Елизаветы Петровны, она сейчас хозяйка положения.

У нее прочная историческая репутация: была очень весела, очень легкомысленна, страстно любила балы и роскошь туалетов (говорят, никогда дважды не надевала одно и то же платье, а переодевалась несколько раз на день, это значит – многотысячный гардероб); была также редкостно невежественна и несколько злоупотребляла токайским вином.

Екатерина в Записках рисует другой портрет, куда более интересный.

Елизавета Петровна была хороша собой, пишет Екатерина, так хороша, что глаз не отвести (все бы смотреть и смотреть! – особенно когда императрица в мужском костюме танцует менуэт).

Но характер ее был странен, и образ жизни – удивителен. Ее отличали крайнее непостоянство и резкая смена настроений. «Никто никогда не знал часа, когда Ее Величеству угодно будет обедать или ужинать, и часто случалось, что придворные, проиграв в карты (единственное их развлечение) до двух часов ночи, ложились спать, и только что они успевали заснуть, как их будили для того, чтобы присутствовать на ужине Ее Величества, они являлись туда, и так как они сидели за столом очень долго, а все они, усталые и полусонные, не говорили ни слова, то императрица сердилась, говоря: «Они любят быть только в своей компании; я их так редко зову, да и то они только и делают, что зевают и нисколько не хотят развлечь меня». Эти ужины иногда кончались тем, что императрица бросала на стол салфетку и уходила.

Между тем, продолжает Екатерина, «говорить в присутствии Ее Величества было задачей не менее трудной, чем знать ее обеденный час. Было множество тем разговора, которых она не любила; например, не следовало совсем говорить ни о прусском короле, ни о Вольтере, ни о болезнях, ни о покойниках, ни о красивых женщинах, ни о французских манерах, ни о науке; все эти предметы разговора ей не нравились. Кроме того, у нее было множество суеверий, которых не следовало оскорблять».

Елизавета встретила юную Ангальт-Цербстскую принцессу очень ласково и в первое время была к ней внимательна и сердечна (и плакала, когда девочка заболела), но впоследствии так круто взялась за нее, что жизнь юной великой княгини стала каторгой. И все же, вспоминая свою жестокую тюремщицу, Екатерина отзывается о ней очень мягко и, главное, старается понять этот характер и правдиво его описать.

Она была умна, пишет Екатерина, и добра, и строй чувств имела возвышенный, но тщеславна, хотела блистать, всех затмевая; ее красота и врожденная лень, несомненно, испортили ее природный характер. Казалось бы, с такой красотой ей не страшно было никакое соперничество, тем не менее «все женщины, не слишком безобразные», вызывали в ней раздражение, а ревность часто толкала ее «на мелочные поступки, недостойные Величества».

Она получила дурное воспитание, поскольку была незаконнорожденной (и считалась таковой до тех пор, пока Петр не короновал свою вторую жену Екатерину), а природная лень помешала ей заняться самообразованием. «Льстецы и сплетницы довершили дело», ее жизнь стала «цепью капризов, ханжества и распущенности, а так как она не имела ни одного твердого принципа и не была занята ни одним серьезным и солидным делом, то при ее большом уме она впала в такую скуку, что в последние годы своей жизни она не могла найти лучшего средства, чтобы развлечься, как спать, сколько могла; остальное время женщина, специально для этого приставленная, рассказывала ей сказки». Так о Елизавете писала Екатерина.

Одно можно сказать о Елизавете Петровне с уверенностью: она была лихорадочна, не умела долго оставаться в покое. Несмотря на свою неистовую набожность, даже в церкви переходила с места на место (для нее поэтому ставили два-три царских места). Вечно куда-то мчалась, то в Москву, то в загородный дворец к кому-нибудь погостить, то на богомолье – при этом коней гнала бешено, и двор за ней не поспевал. Спала то в одной спальне, то в другой, но все равно покоя ей не было, во сне стонала и металась, а если положить ей руку на лоб и сказать тихо: «Лебедь белая», – успокаивалась; поэтому к ней был приставлен специальный человек, который клал ей руку на лоб, говорил: «Лебедь белая», и она засыпала[1].

Была она мягкосердечна: когда ворвалась со своими гвардейцами в покои, где находилась Анна Леопольдовна, правительница, со своим сыном, годовалым императором, сама вынула его из колыбели и со слезами на глазах поцеловала; но тут же, у колыбели, отдала маленького императора в руки тюремщиков (он, пережив Елизавету Петровну, так и погиб в тюрьме, о чем у нас речь впереди).

Ее доброта и сердечность не были напускными: придя к власти, она поклялась, что при ней ни один человек не погибнет на плахе, и сдержала свое слово. Правда, была одна история, которая уж никак с мягкосердечием не совмещается. В начале царствования, когда трон ее был еще очень неустойчив и при дворе шла грызня партий, в ходе этой грызни был сфабрикован заговор, известный как «дело Лопухиных», весь построенный на доносах и пыточных речах.

Кстати, покажем, как работает иной автор исторического романа с подлинным жизненным материалом. Эпизод с «лебедью белой», в сущности, лирический, В. Пикуль изложил так. Елизавета, «простоволосая и распаренная», валяется в продавленных пуховиках, вошел придворный истопник и с криком: «Эх ты, лебедь белая!», «вдруг чмокнул императрицу в румяную пятку, торчавшую из кружев». Подобных «румяных пяток» в романах и данного автора, и многих других – видимо-невидимо. Самое ужасное в том, что читатели эти «пятки» заглатывают, не протестуя и не сопротивляясь.

Источник

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *